Конрад Лоренц
Преодоление зла

Спонтанность агрессии

Я убеждён, что наблюдаемая у животных агрессия, направленная против собратьев по виду, вообще говоря, никоим образом не вредна для этого вида, а, напротив, необходима для его сохранения. Однако это отнюдь не повод для оптимизма в отношении современного состояния человечества, совсем наоборот. Какое-либо изменение окружающих условий, даже ничтожное само по себе, может полностью вывести из равновесия врождённые механизмы поведения. Они настолько неспособны быстро приспосабливаться к изменениям, что при неблагоприятных условиях вид может погибнуть. Между тем изменения, произведённые самим человеком в окружающей его среде, далеко не ничтожны. Если посмотреть со стороны на человека, каков он сегодня, — в руках водородная бомба, подарок его собственного разума, а в душе инстинкт агрессии, наследство человекообразных предков, с которым этот разум не может совладать, — трудно предсказать ему долгую жизнь. Но когда ту же ситуацию видит сам человек, — которого всё это касается! — она представляется жутким кошмаром, и трудно поверить, что агрессия не является симптомом современного упадка культуры, патологическим по своей природе.

Можно было б лишь мечтать, чтобы это так и было! Как раз знание того, что агрессия — подлинный инстинкт, первичный, направленный на сохранение вида, позволяет нам понять, насколько она опасна. Главная опасность инстинкта состоит в его спонтанности. Если бы он был лишь реакцией на определённые внешние условия, что предполагают многие социологи и психологи, то положение человечества было бы не так опасно, как в действительности. Тогда можно было бы основательно изучить и исключить факторы, порождающие эту реакцию. Фрейд заслужил себе славу, впервые распознав самостоятельное значение агрессии; он же показал, что недостаточность социальных контактов и особенно их исчезновение („потеря любви“) относятся к числу сильных факторов, благоприятствующих агрессии. Из этого представления, которое само по себе правильно, многие американские педагоги сделали неправильный вывод, будто дети вырастут в менее невротичных, более приспособленных к окружающей действительности и, главное, менее агрессивных людей, если их с малолетства оберегать от любых разочарований (фрустраций) и во всём им уступать.

Американская методика воспитания, построенная на этом предположении, лишь показала, что инстинкт агрессии, как и другие инстинкты, „спонтанно“ прорывается изнутри человека. Появилось неисчислимое множество невыносимо наглых детей, которым недоставало чего угодно, но уж никак не агрессивности. Трагическая сторона этой трагикомической ситуации проявилась позже, когда такие дети, выйдя из семьи, внезапно столкнулись, вместо своих покорных родителей, с безжалостным общественным мнением, например при поступлении в колледж. Как говорили мне американские психоаналитики, очень многие из молодых людей, воспитанных таким образом, легко превращались в невротиков, попав под нажим общественного распорядка, который оказался чрезвычайно жёстким.

Существует совершенно ошибочная доктрина, согласно которой поведение животных и человека преимущественно реактивно и если даже имеет какие-то врождённые элементы, все равно может быть изменено обучением. Эта доктрина имеет глубокие и цепкие корни в неправильном понимании правильного по своей сути демократического принципа. Как-то „не вяжется“ с ним тот факт, что люди от рождения не так уж совершенно равны друг другу и что не все имеют „по справедливости“ равные шансы превратиться в идеальных граждан. К тому же в течение многих десятилетий реакции „рефлексы“ были единственными элементами поведения, которым уделяли внимание психологи с серьезной репутацией, в то время как „спонтанность“ поведения была областью „виталистически“, то есть несколько мистически, настроенных учёных.

В исследовании поведения Уоллэс Крэйг был первым, кто сделал явление спонтанности предметом научного изучения. Еще до него Уильям Мак-Даугалл противопоставил девизу Декарта „Animal non agit, agitui“ (Животное не побуждается к действию спонтанно — лат. ), который начертала на своем щите американская школа психологов-бихевиористов, свой гораздо более верный афоризм: „The healty animal is up and doing“ — „Здоровое животное активно и действует“. Однако сам он считал эту спонтанность результатом мистической жизненной силы, о которой никто не знает, что же собственно обозначает это слово. Потому он и не догадался точно пронаблюдать ритмическое повторение спонтанных действий и измерить порог провоцирующего раздражения при каждом их проявлении, как это сделал впоследствии его ученик Крэйг.

Крэйг провел серию опытов с самцами горлицы — он отбирал у них самок на ступенчато возрастающие промежутки времени и экспериментально устанавливал, какой объект способен вызвать токование самца. Через несколько дней после исчезновения самки своего вида самец горлицы был готов ухаживать за белой домашней голубкой, которую он перед тем полностью игнорировал. Еще через несколько дней он пошёл дальше и стал исполнять свои поклоны и воркование перед чучелом голубя; ещё позже — перед смотанной в узел тряпкой; и наконец — через несколько недель одиночества — стал адресовать своё токование в пустой угол клетки, где пересечение рёбер ящика создавало хоть какую-то оптическую точку, способную задержать его взгляд. В переводе на язык физиологии эти наблюдения означают, что при длительном невыполнении какого-либо инстинктивного действия — в описанном случае токование — порог раздражения снижается. Это явление настолько распространено и закономерно, что народная мудрость уже давно с ним освоилась и облекла в простую форму поговорки „При нужде черт муху слопает“. Гёте выразил ту же закономерность словами Мефистофеля: „Глотнув настойки, он Елену во всех усмотрит непременно“. Так оно и есть; а если ты голубь, то в конце концов увидишь её и в старой пыльной тряпке, и даже в пустом углу собственной тюрьмы.

Снижение порога раздражения может привести к тому, что в особых условиях его величина может упасть до нуля, то есть при определённых обстоятельствах соответствующее инстинктивное действие может „прорваться“ без какого-либо видимого внешнего стимула. у меня жил много лет скворец, взятый из гнезда во младенчестве, который никогда в жизни не поймал ни одной мухи и никогда не видел, как это делают другие птицы. Он получал пищу в своей клетке из кормушки, которую я ежедневно наполнял. Но однажды я увидел его сидящим на голове бронзовой статуи в столовой, в венской квартире моих родителей, и вёл он себя очень странно. Наклонив голову набок, он, казалось, оглядывал белый потолок над собой; затем по движениям его глаз и головы можно было, казалось, безошибочно определить, что он внимательно следит за каким-то движущимся объектом. Наконец он взлетал вверх, к потолку, хватал что-то невидимое мне, возвращался на свою наблюдательную вышку, производил все движения, какими насекомоядные птицы убивают свою добычу, и что-то как будто глотал. Потом встряхивался, как это делают все птицы, освобождаясь от напряжения, и устраивался на отдых. Я десятки раз карабкался на стулья, даже затащил в столовую лестницу-стремянку — в венских квартирах того времени потолки были высокие, — чтобы найти ту добычу, которую ловил мой скворец. Никаких насекомых, даже самых мелких, там не было!

„Накопление“ инстинкта, происходящее при долгом отсутствии разряжающего стимула, имеет следствием не только описанное выше возрастание готовности к реакции, но и многие другие, более глубокие явления, в которые вовлекается весь организм в целом. В принципе каждое подлинное инстинктивное действие, которое вышеописанным образом лишено возможности разрядиться, приводит животное в состояние общего беспокойства и вынуждает его к поискам разряжающего стимула. Эти поиски, которые в простейшем случае состоят в беспорядочном движении (бег, полет, плавание), а в самых сложных могут включать в себя любые формы поведения, приобретённые обучением и познанием, Уоллэс Крэйг назвал „аппетентным поведением“. Фауст не сидит и не ждёт, чтобы женщины появились в его поле зрения; чтобы обрести Елену, он, как известно, отваживается на довольно рискованное хождение к матерям!

К сожалению, приходится констатировать, что снижение раздражающего порога и поисковое поведение редко в каких случаях проявляются столь же отчётливо, как в случае внутривидовой агрессии. В первой главе мы уже видели тому примеры; вспомним рыбу-бабочку, которая за неимением сородичей выбирала себе в качестве замещающего объекта рыбу близкородственного вида или же спинорога, который в аналогичной ситуации нападал даже не только на спинорогов других видов, но и на совершенно чуждых рыб, не имевших ничего общего с его собственным видом, кроме раздражающего синего цвета. У цихлид семейная жизнь захватывающе интересна, и нам придется ещё заняться ею весьма подробно, но если их содержат в неволе, то „накопление“ агрессии, которая в естественных условиях разряжалась бы на враждебных соседей, чрезвычайно легко приводит к убийству супруга.

Почти каждый владелец аквариума, занимавшийся разведением этих своеобразных рыб, начинал с одной и той же почти неизбежной ошибки: в большой аквариум запускают несколько рыбок одного вида, чтобы дать им возможность спариваться естественным образом, без принуждения. Ваше желание исполнилось — и вот у вас в аквариуме, который и без того стал несколько маловат для такого количества подросших рыб, появилась пара возлюбленных, сияющая великолепием расцветки и преисполненная единодушным стремлением изгнать со своего участка всех братьев и сестёр. Но тем несчастным деться некуда; с изодранными плавниками они робко стоят по углам у поверхности воды, если только не мечутся, спасаясь, по всему бассейну, когда их оттуда спугнут. Будучи гуманным натуралистом, вы сочувствуете и преследуемым, и брачной паре, которая тем временем уже отнерестилась и теперь терзается заботами о потомстве. Вы срочно отлавливаете лишних рыб, чтобы обеспечить парочке безраздельное владение бассейном. Теперь, думаете вы, сделано всё от вас зависящее и в ближайшие дни не обращаете особого внимания на этот сосуд и его живое содержимое. Но через несколько дней с изумлением и ужасом обнаруживаете, что самочка, изорванная в клочья, плавает кверху брюхом, а от икры и от мальков не осталось и следа.

Этого прискорбного события, которое происходит вышеописанным образом с предсказуемой закономерностью, особенно у остиндских жёлтых этроплусов и у бразильских перламутровых рыбок, можно избежать очень просто: нужно либо оставить в аквариуме „Мальчика для битья“, то есть рыбку того же вида, либо — более гуманным образом — взять аквариум, достаточно большой для двух пар, и, разделив его пограничным стеклом на две части, поселить по паре в каждую из них. Тогда рыбы вымещают свою здоровую злость на соседе своего пола — почти всегда самка нападает на самку, а самец на самца, — и ни одна из них не помышляет разрядить свою ярость на собственном супруге. Это звучит как шутка, но в нашем испытанном устройстве, установленном в аквариуме для цихлид, мы обычно замечали, что пограничное стекло начинает зарастать водорослями и становится менее прозрачным, потому что самец начинает хамить своей супруге. Но стоило лишь протереть дочиста пограничное стекло — стенку между „квартирами“, — как тотчас же начиналась яростная, но по необходимости безвредная ссора с соседями, „разряжавшая атмосферу“ в обеих семьях.

Похожие истории можно наблюдать и у людей. В добрые старые времена, когда на Дунае существовала монархия и ещё не исчезли служанки, я наблюдал у моей овдовевшей тётушки следующее поведение, регулярное и предсказуемое. Служанки никогда не держались у неё дольше 8-10 месяцев. Каждой вновь появившейся помощницей тётушка непременно восхищалась, расхваливала её на все лады, как некое сокровище, и клялась, что вот теперь наконец она нашла ту, кого ей надо. В течение следующих месяцев её восторги остывали. Сначала она находила у бедной девушки мелкие недостатки, потом — заслуживающие порицания, а к концу упомянутого срока обнаруживала у неё свойства, вызывавшие законную ненависть, и в результате увольняла её досрочно, как правило, с большим скандалом.

Я далёк от того, чтобы насмехаться над моей тётушкой, во всём остальном очень милой, да и давно уже умершей. Точно такие же явления я мог — точнее, мне пришлось — наблюдать у самых серьёзных людей, способных к наивысшему самообладанию, какое только можно себе представить, — в плену. Так называемая „полярная болезнь“, иначе „экспедиционное бешенство“, поражает преимущественно небольшие группы людей, когда они в силу обстоятельств, определённых самим названием, обречены общаться друг с другом и тем самым лишены возможности ссориться с кем-то посторонним, не входящим в их товарищество. Из всего сказанного уже ясно, что накопление агрессии тем опаснее, чем лучше знают друг друга члены данной группы, чем больше они друг друга понимают и любят. В такой ситуации — и я могу это утверждать по собственному опыту — все стимулы, вызывающие агрессию и внутривидовую борьбу, претерпевают резкое снижение пороговых значений. Субъективно это выражается в том, что человек на мельчайшие жесты своего лучшего друга — стоит тому кашлянуть или высморкаться — отвечает такой реакцией, как если бы ему дал пощёчину пьяный хулиган. Понимание физиологических закономерностей этого чрезвычайно мучительного явления хотя и предотвращает убийство друга, но никоим образом не облегчает мучений. Выход, который в конце концов находит понимающий, состоит в том, что он тихонько выходит из барака (палатки, хижины) и разбивает что-нибудь не слишком дорогое, но чтобы разлетелось на куски с наибольшим возможным шумом. Это немного помогает. На языке физиологии поведения это называется, по Тинбергену, перенаправленным, или смещённым действием.

Мы ещё увидим, что этот выход часто используется в природе, чтобы предотвратить вредные последствия агрессии. А непонимающий убивает-таки своего друга — и нередко!

Привычка, церемония и волшебство

Смещение, переориентация нападения — это, пожалуй, гениальнейшее средство, изобретённое эволюцией, чтобы направить агрессию в безопасное русло. Однако это вовсе не единственное средство такого рода: великие конструкторы эволюции — Изменчивость и Отбор — очень редко ограничиваются одним единственным способом. Сама сущность их экспериментальной „игры в кости“ позволяет им зачастую натолкнуться на несколько вариантов и применить их вместе, удваивая и утраивая надежность решения одной и той же проблемы. Это особенно ценно для различных механизмов поведения, призванных предотвращать увечье или убийство сородича. Чтобы объяснить эти механизмы, мне снова придется начать издалека. И прежде всего я постараюсь описать один всё ещё очень загадочный эволюционный процесс, создающий поистине нерушимые законы, которым социальное поведение очень многих высших животных подчиняется так же, как поступки цивилизованного человека подчиняются самым священным обычаям и традициям.

Когда мой учитель и друг сэр Джулиан Хаксли незадолго до первой мировой войны предпринял свое, в подлинном смысле слова, пионерское исследование поведения чомги, он обнаружил чрезвычайно занимательный факт: некоторые движения в процессе филогенеза утрачивают свою собственную, первоначальную функцию и превращаются в чисто „символические“ церемонии. Этот процесс он назвал ритуализацией. Он употреблял этот термин без каких-либо кавычек, то есть без колебаний отождествлял культурно-исторические процессы, ведущие к возникновению человеческих ритуалов, с процессами эволюционными, породившими столь удивительные церемонии животных. С чисто функциональной точки зрения такое отождествление вполне оправданно, как бы мы ни стремились сохранить сознательное различение между историческими и эволюционными процессами. Мне предстоит теперь выявить поразительные аналогии между ритуалами, возникшими филогенетически и культурно-исторически, и показать, каким образом они находят своё объяснение именно в тождественности их функций…

Ритуалы, возникающие в ходе истории человеческой культуры, не коренятся в наследственности, а передаются традицией, так что каждый индивид должен усвоить их заново путём обучения. Но, несмотря на это различие, параллели заходят так далеко, что можно с полным правом опускать здесь кавычки, как это и делал Хаксли. В то же время именно эти функциональные аналогии показывают, как с помощью совершенно различных причинных механизмов Великие Конструкторы достигают почти одинаковых результатов.

У животных нет символов, передаваемых по традиции, из поколения в поколение. Вообще, если захотеть дать определение „животного“, которое отграничивало бы его от человека, то именно здесь и следует провести границу. Впрочем, и у животных случается, что индивидуально приобретённый опыт передаётся от старших к молодым посредством обучения. Такая подлинная традиция существует лишь у тех форм животных, у которых высокая способность к обучению сочетается с высоким развитием общественной жизни. Явления такого рода доказаны, например, у галок, серых гусей и крыс. Однако эти передаваемые знания ограничиваются самыми простыми вещами, такими, как знание маршрутов, определённых видов пищи или опасных врагов, а у крыс ещё и знание опасности ядов.

Необходимый общий элемент, который присутствует как в этих простых традициях у животных, так и в высочайших культурных традициях у человека, — это привычка. Жёстко закрепляя уже приобретённое, она играет ту же роль в становлении традиций, как наследственность — в эволюционном возникновении ритуалов.

Решающая роль привычки при простом обучении маршруту у птицы может дать результат, похожий на возникновение сложных культурных ритуалов у человека; насколько похожий — это я понял однажды из-за случая, которого не забуду никогда. В то время основным моим занятием было изучение молодой серой гусыни, которую я воспитывал, начиная с яйца, так что ей пришлось перенести на мою персону все поведенческие акты, какие в нормальных условиях относились бы к её родителям. Об этом замечательном процессе, который мы называем запечатлением, и о самой гусыне Мартине подробно рассказано в одной из моих прежних книг. Мартина в самом раннем детстве приобрела одну твёрдую привычку. Когда в недельном возрасте она была уже вполне в состоянии взбираться по лестнице, я попробовал не нести её к себе в спальню на руках, как это бывало каждый вечер до того, а заманить, чтобы она шла сама. Серые гуси плохо реагируют на любое прикосновение, пугаются, так что по возможности лучше их от этого беречь. В холле нашего альтенбергского дома, справа от центральной двери начинается лестница, ведущая на верхний этаж. Напротив двери — очень большое окно.

И вот, когда Мартина, послушно следуя за мной по пятам, вошла в это помещение, она испугалась непривычной обстановки и устремилась к свету, как это всегда делают испуганные птицы; иными словами, она прямо от двери побежала к окну, мимо меня, а я уже стоял на первой ступеньке лестницы. у окна она задержалась на пару секунд, пока не успокоилась, а затем снова пошла следом — ко мне на лестницу и за мной наверх. То же повторилось и на следующий вечер, но на этот раз её путь к окну оказался несколько короче, и время, за которое она успокоилась, тоже заметно сократилось. В последующие дни этот процесс продолжался; полностью исчезла задержка у окна, а также и впечатление, что гусыня вообще чего-то боится; проход к окну все больше приобретал характер привычки, и это выглядело прямо-таки комично, когда Мартина решительным шагом подбегала к окну, там без задержки разворачивалась, так же решительно бежала назад к лестнице и принималась взбираться на неё. Привычный проход к окну становился все короче, от поворота на 180 градусов оставался поворот на все меньший угол. И когда прошёл год, от всего того пути остался лишь примерно прямой угол: вместо того, чтобы прямо от двери подниматься на первую ступеньку лестницы у её правого края, Мартина проходила вдоль ступеньки до левого края и там, резко повернув вправо, начинала подъем.

В это время случилось, что однажды вечером я забыл вовремя впустить Мартину в дом и проводить её в свою комнату, а когда наконец вспомнил о ней, наступили уже глубокие сумерки. Я заторопился к двери и едва приоткрыл её — гусыня в страхе и спешке протиснулась в дом через щель в двери, затем у меня между ногами и, против своего обыкновения, бросилась к лестнице впереди меня. А затем она сделала нечто такое, что тем более шло вразрез с её привычкой: она уклонилась от своего обычного пути и выбрала кратчайший, то есть взобралась на первую ступеньку с ближней, правой стороны и начала подниматься наверх, срезая закругление лестницы. Но тут произошло нечто поистине потрясающее: добравшись до пятой ступеньки, она вдруг остановилась, вытянула шею и расправила крылья для полёта, как это делают дикие гуси при сильном испуге. Кроме того, она издала предупреждающий крик и едва не взлетела. Затем, чуть помедлив, повернула назад, торопливо спустилась обратно вниз, очень старательно, словно выполняя чрезвычайно важную обязанность, пробежала свой давнишний дальний путь к самому окну и обратно, снова подошла к лестнице — на этот раз „по уставу“, к самому левому краю — и стала взбираться наверх. Добравшись снова до пятой ступеньки, она остановилась, огляделась, затем отряхнулась и произвела движение приветствия. Эти последние действия всегда наблюдаются у серых гусей, когда пережитый испуг уступает место успокоению. Я едва верил своим глазам. у меня не было никаких сомнений по поводу интерпретации этого происшествия: привычка превратилась в обычай, который гусыня не могла нарушить без страха.

Описанное происшествие и его толкование, данное выше, многим могут показаться попросту комичными; но я смею заверить, что знатоку высших животных подобные случаи хорошо известны. Маргарет Альтман, которая в процессе наблюдений за оленями вапити и лосями в течение многих месяцев шла по следам своих объектов со старой лошадью и ещё более старым мулом, сделала чрезвычайно интересные наблюдения и над своими копытными сотрудниками. Стоило ей лишь несколько раз разбить лагерь на одном и том же месте, как оказалось совершенно невозможно провести её животных через это место без того, чтобы, хоть „символически“, короткой остановкой со снятием вьюков, не разыграть разбивку и свёртывание лагеря. Существует старая трагикомическая история о проповеднике из маленького городка на американском Западе, который, не зная того, купил лошадь, перед тем много лет принадлежавшую пьянице. Этот россинант заставлял своего преподобного хозяина останавливаться перед каждым кабаком и заходить туда хотя бы на минутку.

В результате он приобрёл в своем приходе дурную славу и в конце концов на самом деле спился от отчаяния. Эта история всегда рассказывается лишь в качестве шутки, но она может быть вполне правдива, по крайней мере в том, что касается поведения лошади.

Воспитателю, этнологу, психологу и психиатру такое поведение высших животных должно показаться очень знакомым. Каждый, кто имеет собственных детей или хотя бы мало-мальски пригоден в качестве дядюшки, знает по собственному опыту, с какой настойчивостью маленькие дети цепляются за каждую деталь привычного, например, как они впадают в настоящее отчаяние, если, рассказывая им сказку, хоть немного уклониться от однажды установленного текста. А кто способен к самонаблюдению, тот должен будет признаться себе, что и у взрослого цивилизованного человека привычка, раз уж она закрепилась, обладает большей властью, чем мы обычно сознаём. Однажды я внезапно осознал, что, разъезжая по Вене в автомобиле, как правило, использую разные улицы для движения к какой-то цели и обратно от неё. Произошло это в то время, когда ещё не существовало улиц с односторонним движением, вынуждающих ездить именно так. И вот я попытался победить в себе раба привычки и решил проехать „туда“ по обычной обратной дороге и наоборот. Поразительным результатом этого эксперимента было несомненное чувство боязливого беспокойства, настолько неприятное, что назад я поехал уже по привычной дороге.

Этнолог, услышав мой рассказ, сразу вспомнил бы о так называемом „магическом мышлении“ многих первобытных народов, которое ещё вполне живо и у цивилизованного человека. Оно заставляет большинство из нас прибегать к унизительному мелкому колдовству вроде „тьфу-тьфу-тьфу!“ в качестве противоядия от „сглаза“ или старого обычая бросать через левое плечо три крупинки из просыпанной солонки и т.д., и т.п. Наконец, психиатру и психоаналитику описанное поведение животных напомнит навязчивую потребность повторения, которая обнаруживается при определённой форме невроза — „невроз навязчивых состояний“ — и в более или менее мягких формах наблюдается у очень многих детей. Я отчетливо помню, как в детстве внушил себе, что будет ужасно, если я наступлю не на камень, а на промежуток между плитами мостовой перед Венской ратушей. Как раз такую детскую фантазию неподражаемо показал А. Милн в одном из своих стихотворений.

Все эти явления тесно связаны одно с другим, потому что имеют общий корень в одном и том же механизме поведения, целесообразность которого для сохранения вида совершенно несомненна: для существа, лишённого понимания причинных взаимосвязей, должно быть в высшей степени полезно придерживаться той линии поведения, которая уже — единожды или повторно — оказывалась безопасной и ведущей к цели. Если неизвестно, какие именно детали общей последовательности действий существенны для успеха и безопасности, то лучше всего с рабской точностью повторять её целиком. Принцип „как бы чего не вышло“ совершенно ясно выражается в уже упомянутых суевериях: забыв произнести заклинание, люди испытывают страх.

Даже когда человек знает о чисто случайном возникновении какой-либо привычки и прекрасно понимает, что её нарушение не представляет ровно никакой опасности, как в примере с моими автомобильными маршрутами, возбуждение, бесспорно, связанное со страхом, вынуждает его все-таки придерживаться её; и мало-помалу отшлифованное таким образом поведение превращается в „любимую“ привычку. До сих пор, как мы видим, у животных и у человека всё обстоит совершенно одинаково. Но когда человек уже не сам приобретает привычку, а получает её от своих родителей, от своей культуры, здесь начинает звучать новая и важная нота. Во-первых, теперь он уже не знает, какие причины привели к появлению данных правил; благочестивый еврей или мусульманин испытывает отвращение к свинине, не имея понятия, что его законодатель ввёл на неё суровый запрет из-за опасности трихинеллёза. А во-вторых, удалённость во времени и обаяние мифа придают фигуре Отца-Законодателя такое величие, что все его предписания кажутся божественными, а их нарушение превращается в грех.

В культуре североамериканских индейцев возникла прекрасная церемония умиротворения, которая увлекла мою фантазию, когда я ещё сам играл в индейцев: курение калюмета — трубки мира. Впоследствии, когда я больше узнал об эволюционном возникновении врождённых ритуалов, об их значении для торможения агрессии и, главное, о поразительных аналогиях между филогенетическим и культурным возникновением символов, у меня однажды, словно живая, вдруг возникла перед глазами сцена, которая должна была произойти, когда впервые два индейца стали из врагов друзьями из-за того, что вместе раскурили трубку.

Пятнистый Волк и Крапчатый Орёл, боевые вожди двух соседних племен сиу, оба старые и опытные воины, слегка уставшие убивать, решили предпринять малоупотребительную до этого попытку: они хотят попробовать договориться о правах охоты на вот этом острове, что омывается маленькой Бобровой речкой, разделяющей охотничьи угодья их племён, вместо того чтобы сразу браться за томагавки. Это предприятие с самого начала несколько тягостно, поскольку можно опасаться, что готовность к переговорам будет расценена как трусость. Потому, когда они наконец встречаются, оставив позади свою свиту и оружие, оба чрезвычайно смущены, но ни один не смеет признаться в этом даже себе, а уж тем более другому. И вот они идут друг другу навстречу с подчеркнуто гордой, даже вызывающей осанкой, сурово смотрят друг на друга, усаживаются со всем возможным достоинством… А потом в течение долгого времени ничего не происходит, ровно ничего. Кто когда-нибудь вёл переговоры с австрийским или баварским крестьянином о покупке или обмене земли или о другом подобном деле, тот знает: кто первым заговорил о предмете, ради которого происходит встреча, тот уже наполовину проиграл. У индейцев, должно быть, так же; и трудно сказать, сколь долго те двое просидели так друг против друга.

Но если сидишь и не смеешь даже шевельнуть лицевым мускулом, чтобы не выдать своего волнения; если охотно сделал бы что-нибудь — много чего сделал бы! — но веские причины не допускают этих действий; короче говоря, в конфликтной ситуации часто большим облегчением бывает сделать что-то третье, нейтральное, что не имеет ничего общего ни с одним из противоположных мотивов, а кроме того, позволяет ещё и показать своё равнодушие к ним обоим. В науке это называется смещённым действием, а в обиходном языке — жестом смущения. Все курильщики, кого я знаю, в случае внутреннего конфликта делают одно и то же: лезут в карман и закуривают свою трубку или сигарету. Могло ли быть иначе у того народа, который первым открыл табак, у которого мы научились курить?

Вот так Пятнистый Волк, или, быть может, то был Крапчатый Орёл, раскурил тогда свою трубку, которая в тот раз вовсе не была ещё трубкой мира, и другой индеец сделал то же самое. Кому он не знаком, этот божественный, расслабляющий катарсис курения?

Оба вождя стали спокойнее, увереннее в себе, и эта разрядка привела к полному успеху переговоров. Быть может, уже при следующей встрече один из индейцев тотчас же раскурил свою трубку; быть может, когда-то позже один из них оказался без трубки, и другой — уже более расположенный к нему — предложил свою, покурить вместе… А может быть, понадобилось бесчисленное повторение подобных происшествий, чтобы до общего сознания постепенно дошло, что индеец, курящий трубку, с гораздо большей вероятностью готов к соглашению, чем индеец без трубки. Возможно, прошли сотни лет, прежде чем символика совместного курения надёжно обозначила мир. Несомненно одно: то, что вначале было лишь жестом смущения, на протяжении поколений закрепилось в качестве ритуала, который связывал каждого индейца, как закон. После совместно выкуренной трубки нападение становилось для него совершенно невозможным — в сущности из-за тех же непреодолимых внутренних препятствий, которые заставляли лошадей Маргарет Альтман останавливаться на привычном месте бивака, а Мартину — бежать к окну,

Однако, выдвигая на первый план вынуждающее или запрещающее действие культурно-исторически возникших ритуалов, мы допустили бы чрезвычайную односторонность и даже проглядели бы существо дела. Хотя ритуал предписывается и освящается надличностным законом, обусловленным традицией и культурой, он неизменно сохраняет характер „любимой“ привычки; более того, его любят гораздо сильнее, в нем ощущают потребность ещё большую, нежели в привычке, возникшей в течение лишь одной индивидуальной жизни. Именно в этой любви сокрыт смысл торжественности ритуальных движений и внешнего великолепия церемоний каждой культуры. Когда иконоборцы считают пышность ритуала не только несущественной, но даже вредной формальностью, отвлекающей от внутреннего углубления в сущность, они ошибаются. Одна из важнейших, если не самая важная функция, какую выполняют и культурно, и эволюционно возникшие ритуалы, состоит в том, что и те и другие действуют как самостоятельные, активные стимулы социального поведения. Если мы откровенно радуемся пёстрым атрибутам какого-нибудь старого обычая, например, украшая рождественскую елку и зажигая на ней свечи, — это значит, что традицию мы любим. Но от теплоты этого чувства зависит наша верность некоему символу и всему тому, что он представляет. Эта теплота чувства и придает для нас ценность плодам нашей культуры. Собственная жизнь этой культуры, создание какой-то общности, стоящей над отдельной личностью и более продолжительной, чем жизнь отдельного человека, одним словом, всё, что составляет подлинную человечность, основано именно на обособлении ритуала, превращающем его в автономный мотив человеческого поведения.

Образование ритуалов посредством традиции, безусловно, стояло у истоков человеческой культуры так же, как перед тем на гораздо более низком уровне филогенетическое образование ритуалов стояло у зарождения социальной жизни высших животных (Пропущено детальное исследование элементов ритуального поведения. — Прим. ред. „З-С“).

Богатство форм и красок сопутствует как филогенетическому, так и культурно-историческому возникновению ритуалов. Изумительные формы и краски сиамских бойцовых рыбок, оперение райских птиц, поразительная расцветка мандрилов спереди и сзади — всё это возникло для того, чтобы усиливать действие определённых ритуализованных движений. Вряд ли можно сомневаться в том, что всё человеческое искусство первоначально развивалось на службе ритуала и что автономия искусства, „искусство для искусства“, появилась лишь на следующем этапе культурного развития.

Самая сущность ритуала как носителя независимых мотивирующих факторов ведет к тому, что он перерастает свою первоначальную функцию коммуникации и приобретает способность выполнять две новые, столь же важные задачи, а именно — сдерживание агрессии и формирование связей между особями одного и того же вида. Тройная функция — запрета борьбы между членами группы, удержания их в замкнутом сообществе и отграничения этого сообщества от других подобных групп — настолько проявляется и в ритуалах культурного происхождения, что эта аналогия наталкивает на ряд важных соображений.

Существование любой группы людей, превосходящей по своим размерам такое сообщество, члены которого могут быть связаны личной любовью и дружбой, основывается на этих трёх функциях культурно-ритуализованного поведения. Общественное поведение людей пронизано культурной ритуализацией до такой степени, что именно из-за её вездесущности это почти не доходит до нашего сознания. Если захотеть привести, пример заведомо неритуализованного поведения человека, то придется обратиться к таким действиям, которые открыто не производятся, как неприкрытая зевота или потягивание, ковыряние в носу или почесывание в неудобоназываемых частях тела. Все, что называется манерами, разумеется, жёстко закреплено культурной ритуализацией. „Хорошие“ манеры, по определению, — это те, которые характеризуют собственную группу; мы постоянно руководствуемся их требованиями, они становятся нашей второй натурой. В повседневной жизни мы не осознаём, что их назначение состоит в торможении агрессии и в создании социального союза. Между тем именно они и создают „групповую общность“, как это называется у социологов.

Функция манер как средства постоянного взаимного умиротворения членов группы становится ясной сразу же, когда мы наблюдаем последствия выпадения этой функции. Я имею в виду не грубое нарушение обычаев, а всего лишь отсутствие таких маленьких проявлений учтивости, как взгляды или жесты, которыми человек обычно реагирует, например, на присутствие своего ближнего, входя в какое-то помещение. Если кто-то считает себя обиженным членами своей группы и входит в комнату, в которой они находятся, не исполнив этого маленького ритуала учтивости, а ведет себя так, словно там никого нет, такое поведение вызывает раздражение и враждебность точно так же, как и открыто агрессивное поведение. Фактически умышленное неисполнение нормальной церемонии умиротворения и равнозначно открытому агрессивному поведению.

Так как любое отклонение от форм общения, характерных для некоторой группы, вызывает агрессию, то все члены этой группы оказываются вынуждены точно выполнять все нормы социального поведения. С нонконформистом обращаются так же скверно, как с чужаком; в простых группах, примером которых может служить школьный класс или небольшое воинское подразделение, его самым жестоким образом выживают. Каждый университетский преподаватель, имевший детей и работавший в разных частях страны, мог наблюдать, с какой невероятной быстротой ребенок усваивает местный диалект, распространённый в той области, где он ходит в школу. Ему просто приходится выучить этот диалект, чтобы школьные товарищи не отвергли его. Однако дома родной диалект сохраняется. Характерно, что такого ребенка очень трудно побудить заговорить на чужом языке, выученном в школе, в домашнем кругу, разве что попросить его прочесть наизусть стихи. Я подозреваю, что негласная принадлежность к какой-то другой группе, кроме семьи, ощущается маленькими детьми как предательство.

Развившиеся в культуре социальные нормы и ритуалы так же характерны для малых и больших человеческих групп, как врождённые признаки, приобретённые в процессе филогенеза, характерны для подвидов, видов, родов и более крупных таксономических единиц. Историю их развития можно реконструировать методами сравнительного анализа. Их взаимные различия, возникшие в ходе исторического развития, создают границы между разными культурными сообществами, подобно тому, как дивергенция признаков создаёт границы между видами. Поэтому Эрик Эриксон имел все основания назвать этот процесс „псевдовидообразованием“.

Хотя это псевдовидообразование происходит несравненно быстрее, чем филогенетическое обособление видов, но и на него требуется время. Начало такого процесса в миниатюре — возникновение в группе какого-то обычая и дискриминация непосвящённых — можно увидеть в любой группе детей; но чтобы придать каким-либо групповым социальным нормам и ритуалам прочность и нерушимость, необходимо, по-видимому, их непрерывное существование в течение, по крайней мере, нескольких поколений. Поэтому наименьший культурный псевдовид, какой я могу себе представить, — это содружество бывших учеников какой-нибудь школы, имеющей сложившиеся традиции; просто поразительно, как такая группа людей сохраняет свой характер псевдовида в течение долгих и долгих лет. Часто высмеиваемая в наши дни „старая школьная дружба“ — это нечто весьма реальное. Когда я встречаю человека с „аристократическим“ носовым прононсом — ученика бывшей Шотландской гимназии, — я невольно чувствую тягу к нему, я склонен ему доверять и веду себя с ним заметно любезнее, чем с посторонним человеком.

Важная функция вежливых манер особенно хорошо поддается изучению при социальных контактах между различными группами и подгруппами человеческих культур. Значительная часть привычек, определяемых хорошими манерами, представляет собой ритуализованное в культуре утрирование жестов покорности, большинство из которых, вероятно, восходит к филогенетически ритуализованному поведению, имевшему тот же смысл. Местные понятия о хороших манерах в различных культурных подгруппах требуют различного подчёркивания этих выразительных движений. Хорошим примером может послужить жест, обозначающий внимание к собеседнику, состоящий в том, что слушатель вытягивает шею и одновременно поворачивает голову, подчёркнуто „подставляя ухо“ говорящему. Это движение выражает готовность внимательно слушать и в случае надобности повиноваться. В учтивых манерах некоторых азиатских культур этот жест очень сильно утрирован; в Австрии это один из самых распространенных жестов вежливости, особенно у женщин из хороших семей; в других же центрально-европейских странах он, по-видимому, распространён меньше. В некоторых областях Северной Германии он сведён к минимуму или вовсе отсутствует; в здешней культуре считается корректным и учтивым, чтобы слушатель держал голову ровно и смотрел говорящему прямо в лицо, как это требуется от солдата, получающего приказ. Когда я приехал из Вены в Кёнигсберг — а между этими городами разница, о которой идёт речь, особенно велика, — прошло довольно много времени, прежде чем я привык к жесту вежливого внимания, принятому у восточнопрусских дам. Я ожидал от женщины, с которой разговаривал, что она хоть слегка отклонит голову, и потому, когда она сидела очень прямо и смотрела мне прямо в лицо, не мог отделаться от мысли, что говорю что-то неподобающее.

Разумеется, значение таких жестов учтивости определяется исключительно соглашением между передатчиком и приёмником в одной и той же системе связи. При общении культур, в которых эти соглашения различны, неизбежно возникают недоразумения.

Если измерять жест японца, „подставляющего ухо“, восточно-прусским масштабом, то его можно расценить как проявление жалкого раболепия; на японца же вежливое внимание прусской дамы произведет впечатление непримиримой враждебности.

Даже очень небольшие различия в соглашениях этого рода могут вызвать неправильное истолкование культурно-ритуализованных выразительных движений. Англичане или немцы часто считают южан „ненадёжными“ только потому, что истолковывают их утрированные жесты дружелюбия в соответствии со своим собственным соглашением и ожидают от них гораздо большего, чем стояло за этими жестами в действительности. Непопулярность северных немцев, особенно из Пруссии, в южных странах,часто бывает основана на обратном недоразумении. В хорошем американском обществе я наверняка часто казался грубым просто потому, что мне бывало трудно улыбаться так часто, как это предписывают американские манеры.

Несомненно, что эти мелкие недоразумения весьма способствуют взаимной неприязни разных культурных групп. Человек, неправильно понявший, как это описано выше, социальные жесты представителей другой культуры, чувствует себя предательски обманутым и оскорбленным.

От незначительных особенностей языка или поведения, объединяющих самые малые сообщества, идёт непрерывная гамма переходов к весьма сложным, сознательно выполняемым и воспринимаемым в качестве символов социальным нормам и ритуалам, которые связывают крупнейшие социальные сообщества людей — нации, культуры, религии или политические идеологии.

Я уже подчёркивал, что каждая ритуализованная норма социального поведения приобретает движущую силу за счет эмоциональной подоплёки. Эрик Эриксон недавно показал, что привычка к различению добра и зла начинается в раннем детстве и продолжает развиваться до самой зрелости человека. В принципе нет никакой разницы между упорством в соблюдении правил опрятности, внушённых нам в раннем детстве, и верностью национальным или политическим традициям, нормам и ритуалам, в соответствии с которыми нас формировала дальнейшая жизнь. Жёсткость традиционного ритуала и настойчивость, с которой мы его придерживаемся, существенны для выполнения его необходимой функции. Но в то же время он, как и сравнимые с ним жёстко закреплённые инстинктивные акты социального поведения, требует контроля со стороны нашей разумной, ответственной морали. Правильно и закономерно, что мы считаем „хорошими“ те обычаи, которым научили нас родители; что мы свято храним социальные ритуалы, переданные нам традицией нашей культуры. Но мы должны во всю силу своего ответственного разума подавлять нашу естественную склонность относиться к социальным нормам и ритуалам других культур как к неполноценным.

Тёмная сторона псевдовидообразования состоит в том, что оно подвергает нас опасности не считать людьми представителей других псевдовидов. Очевидно, что именно это и происходит у многих первобытных племен, в языках которых название собственного племени синонимично слову „люди“. Когда они съедают убитых воинов враждебного племени, то, с их точки зрения, это вовсе не людоедство. Моральные выводы из естественной историй псевдовидообразования состоят в том, что мы должны научиться терпимости к другим культурам, должны отбросить свою культурную или национальную спесь и уяснить себе: социальные нормы и ритуалы других культур, которым их представители хранят такую же верность, как мы — своим, с тем же правом могут уважаться и считаться священными. Без терпимости, вытекающей из этого сознания, человеку слишком легко увидеть воплощение зла в том, что для его соседа является наивысшей святыней. Как раз нерушимость социальных норм и ритуалов, в которой состоит их величайшая ценность, может привести к самой ужасной из войн — к религиозной войне, и именно она грозит нам сегодня!

Здесь снова возникает опасность, что меня неверно поймут, как это часто бывает, когда я обсуждаю человеческое поведение с точки зрения естествознания. Я на самом деле сказал, что человеческая верность всем традиционным обычаям обусловлена попросту привычкой и животным страхом её нарушить; далее я подчеркнул, что все человеческие ритуалы возникли естественным путем, в значительной степени аналогичным эволюции социальных инстинктов у животных и у человека. Более того, я даже чётко пояснил, что всё унаследованное человеком из традиции и свято чтимое не является абсолютной этической нормой, а освящено лишь в рамках некоторой культуры. Но всё это никоим образом не отрицает важности и необходимости той твёрдой верности, с которой любой порядочный человек хранит унаследованные обычаи своей культуры.

Так не будем же глумиться над рабом привычки, сидящем в человеке, который возбудил в нём привязанность к ритуалу и заставляет держаться за этот ритуал с упорством, достойным, казалось бы, лучшего применения. Мало вещей, более достойных! Если бы привычное не закреплялось и не обособлялось, как описано выше, если бы оно не превращалось в священную самоцель, — не было бы ни достоверного сообщения, ни надёжного взаимопонимания, ни верности, ни закона. Клятвы никого не связывают и договоры ничего не стоят, если у партнёров, заключающих договор, нет общей основы — нерушимых, превратившихся в обряды обычаев, нарушение которых вызывает у них тот самый уничтожающий страх, что охватил мою маленькую Мартину на пятой ступеньке нашей лестницы в холле.

Перевод с немецкого Г. Швейника
Знание-сила“, №9, 1990

Статьи близкой тематики:
«Гусиный отец».  Е. А. Гороховская.


AthleticMed магазин спортивной медицины по низким ценам!
2007 Copyright © GenDNA.ru Мобильная Версия v.2015 | PeterLife и компания
Пользовательское соглашение использование материалов сайта разрешено с активной ссылкой на сайт. Партнёрская программа.
Яндекс.Метрика Яндекс цитирования